— От вас, Никанор Матвеевич, ароматом моря веет…
— Это, — спрашиваю, — как нужно понимать?
— Да в хорошем смысле, — отвечает.
Словом, по всему выходило, будто и она привержена ко мне. Стал я задумываться: как теперь быть? День-другой не побываешь, не знаешь, куда деться от тоски тоскучей. А повидаешься, только больше в расстройство приходишь. Больно я азартный сердцем… Худеть стал. Лицо из черного в зеленое превратилось. Глаза ввалились. Товарищи узнали, насмехаются:
— Дай-ка, Грачев, ход назад — и баста! С твоем ли рожай, на прожектор похожей, такую барышню прельстить? Это все равно, что выше клотика залезть…
А я чувствую, что не отстать мне от нее. Силушки нет. Точно стальными канатами пришвартовало мое сердце…
Почему бы, думаю, ей не выйти за меня. Разве кто-нибудь может полюбить ее больше меня? Необразованный? Научит. Будут дети — в гимназию отдадим…
Наступили святки. Невтерпеж мне… Хоть ложись да умирай…
Решаю объясниться. А как объясниться, что скажешь? Это тебе не Настя. Ее не возьмешь на абордаж и не прижмешь к плетню. К ней нужно подойти осторожно, по-ученому…
Прочитал я как-то в романе про любовь одного адвоката. Э, вот как, значит, надо действовать! Ладно. Несколько ночей не спал, все обдумывал, как лучше подойти к Ольге Петровне и какие слова сказать.
На первый день рождества побрился, почистился, в первый срок нарядился. Отправляюсь к ней. Открываю дверь. С праздником поздравляю. Смотрит на меня и удивленно спрашивает:!
— Что с вами, Никанор Матвеевич?
— Ничего, Ольга Петровна.
— Вы больны?
— Пока слава богу.
Беспокоится обо мне, какой-то порошок дает, к доктору советует сходить, старается развеселить меня. Ничего не помогает. На душе у меня ад кромешный. Мать с сыном в Питер уехали. Хочу воспользоваться этим случаем и открыться — смелости не хватает. Посидел немного и ушел.
Опять не спал всю ночь. На второй день вреде шального стал. А когда к Ольге Петровне пришел, она даже испугалась.
— У вас, — говорит, — страшные глаза…
С расспросами пристает ко мне, хочет до причины допытаться. Я отнекиваюсь.
— Лучше сыграйте что-нибудь, — упрашиваю ее.
Села за рояль и ударила по клавишам. Зарыдали струны. Жалостливая песня… Без слов я почувствовал, будто про меня она составлена. И тут душу мою такое смятенье охватило, что брызнули слезы. Нагнулся я. Ольга Петровна ко мне подходит, кладет руку на плечо и скрашивает участливо:
— Вы, кажется, плачете?
Хочу сказать ей, а в голове ни одной мысли. Забыл все хорошие слова. Только мотаю пустой башкой, ровно лошадь, оводов отгоняючи…
— Что с вами? — пристает она. — Говорите же ради бога…
Выпалил я, что первое на язык подвернулось:
— Без вас я, что корабль без компаса… Не могу…
— Я вас не понимаю…
Мне тут нужно бы на одно колено стать и пальчики целовать, как в романе сказано. Может, что и вышло бы… А я, растяпа, облапил ее да в губы…
Вырвалась она от меня и в угол забилась. Бледная, трясется, глаза большие. Руками за голову держится, шепчет:
— Уходите… Я вас любила как спасителя, как родного брата… А вы вот какой…
Понял я все… Екнуло у меня под ложечкой… Взял фуражку в руку, сделал поворот на шестнадцать румбов и направился к экипажу. Иду по улице, шатаюсь. Медаль «за спасение» к черту бросил… Теперь, думаю, конец мне… И так мне стало тошно, что света божьего не взвидел…
Кто-то схватил меня за плечо.
Поднимаю голову — капитан первого ранга. Придирается:
— Я тебе кричу — остановись, а ты не слушаешься!..
— Виноват, ваше высокобродье…
— Почему фуражка в руках? Почему честь не отдаешь? Пьяный?
— Так точно, выпил малость…
Вечером я уже в карцере сидел. На пять суток арестовали… Тут видения разные пошли. Что со мной было дальше — не помню. Очнулся я уже в госпитале недели через три. Белой горячкой хворал.
А когда вышел из госпиталя, в отпуск уехал. Опять с Настей любовь закрутил. И всю тоску как рукой сняло. Выходит — чем ушибся, тем и лечись. На этот раз до буквального дошел… Сынишка родился… Но это только на радость… Кончу службу — покрою грех венцом…
Да, вот оно как…
…Ого! Склянки бьют двенадцать. А с четырех нам на вахту. Пора отдохнуть, ребята. После как-нибудь еще поговорим…
Смеркалось. Наш флотский экипаж осветился огнями.
Мы, новобранцы, только что кончили занятия с ружейными приемами. Переутомились, в руках и ногах замечалась дрожь. Хотелось отдохнуть, но уже пробило пять часов, просвистала дудка дежурного по роте, а вслед за нею раздалась команда:
— На словесность!
Все новобранцы нашего взвода, в котором насчитывалось сорок человек, бросились по этой команде к месту учения, молча рассаживаясь по передним койкам. Стало тихо. Только на дворе выла вьюга, залепляя снегом окна. Со стены, увешанной разными правилами и инструкциями, сурово смотрел на нас портрет какого-то адмирала.
Пользуясь отсутствием инструктора, новобранцы озирались кругом, но робко и нерешительно. Лица у всех были пасмурны, в глазах отражалась гнетущая тоска. Жизнь казалась постылой и бессмысленной.
Рядом со мной уселся новобранец Капитонов, рослый парень, угловатый, с приплюснутым книзу лицом. Он согнулся, съежился, словно стараясь быть незаметным. Тяжело ему было на службе. Выросший в деревне, не видавший никогда города, он совершенно растерялся, попав в чуждую ему обстановку. Военное искусство давалось ему с невероятным трудом. В особенности он никак не мог усвоить словесности, которая для него, неграмотного, была какой-то непостижимой мудростью. Не проходило ни одного дня, чтобы он не подвергался за нее жестокому наказанию. И запуганный, задерганный, забитый, он иногда производил впечатление почти идиота.